Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альдонса неподвижно стояла посреди комнаты – прямая, будто гвадеррамское веретено.
– …А еще спросите у нее, куда девался кулончик с камушком? Единственная драгоценность сеньоры Альдонсы, бабушкин подарочек? Куда он убежал? К ювелиру убежал, иначе откуда у сеньоры Альдонсы такие денежки… Во как – бабушкиного подарочка, любимой цацки сеньора Альдонса не пожалела!
И тогда Алонсо выхаркнул Фелисе в лицо одно-единственное, тяжелое слово:
– Убирайся.
* * *
Кулончик с камушком был ее единственной драгоценностью. Она пришла в дом Алонсо в единственном ситцевом платье – и с кулоном на груди.
Когда она была маленькой, этот кулон был ее запретной и оттого самой любимой игрушкой.
Бабушка ее баловала.
Когда ее отец сказал, что она может отправляться в дом «этого сумасшедшего Кихано» прямо сейчас, вот в чем стоит, и ни копейки приданого, а вместо благословения ей шиш – тогда кулон был единственной вещью, которую она унесла с собой. Бабушки тогда уже не было в живых, а кулон принадлежал ей, Альдонсе, а не отцу…
Кулончик с камушком – разве слишком большая плата, чтобы спасти любимого человека? Все равно какой ценой?
Они все смотрели на нее.
Если сейчас она рассмеется и скажет, что маленькая мерзавка врет, – Алонсо поверит, разумеется, ей, а не этой… дряни.
За Фелисой давно закрылась дверь, прошло уже, кажется, много-много часов, а никто до сих пор не проронил ни слова.
Молчит, забившись в угол, Санчо.
И молчит, стоя посреди комнаты, Алонсо.
– Алонсо… – Голос показался ей чужим. – Я не врала тебе.
Молчит.
– Алонсо… Я не Дульсинея. Я просто баба. Вот… теперь ты знаешь всю правду обо мне. Мы с тобой столько прожили… Но теперь ты знаешь обо мне все. Я боялась тебя потерять… Теперь все это больше не имеет смысла, потому что я и так тебя потеряла. Я не прошу у тебя прощения… хотя, конечно, я не знала, что это будет так жестоко… этот розыгрыш с твоим мнимым сумасшествием. Я думала, Санчо сумеет убедить тебя, или смутить тебя, или украдет Росинанта… или хотя бы откажется идти сам… да мало ли, что от отчаяния могло прийти мне в голову, я ведь отчаялась удержать тебя… Но я не прошу прощения. Если бы все повторилось снова – я снова поступила бы так, как поступила. Вот и все. Это моя правда. Теперь суди меня…
И она улыбнулась.
По дому гулял сквозняк… где-то забыли закрыть окно. Усиливался ветер, колебались шторы, и покачивались, сверкая глазами, портреты проклятых Кихано.
* * *
…Покачивались портреты, Алонсо казалось, что он слышит не то гул далекой площади, не то шорох тысяч идущих ног, не то аплодисменты…
Нет, он не боялся сойти с ума.
Теперь всю жизнь – всю оставшуюся жизнь! – он даже напиться как следует на сможет. Он будет трезв; он будет взвешен. Он будет говорить тихим, ровным голосом, никогда не закричит, никогда не засмеется.
Как там говорил Карраско, «подробный и яркий отчет о крушении иллюзий»?
Лучше не скажешь.
Пол в его доме завален трупами иллюзий, гниющими трупами. Дохлые фантазии, подстреленные химеры, полуразложившаяся вера, и уж конечно, этот жалкий детский оптимизм, окоченевший в подсохшей лужице.
Его таинственный дом меняется на глазах. Сползают покровы тайны; кусками, как тлеющая плоть, отпадают бархат и позолота, и вот уже это просто старый дом, давно требующий ремонта, жалкая хибара неудачника. Которому хозяйством бы заняться да денег поднакопить, а не думать об униженных и оскорбленных целого мира…
Он остановился перед возвышением, на котором, как и положено в ночь перед выходом, лежали рыцарские доспехи. Взял в руки фамильный шлем. Посмотрел на отразившееся в его стальном боку перекошенное лицо:
– Санчо, этот хлам… увяжешь в мешок и… продашь старьевщику. Деньги возьмешь себе в качестве жалованья… Ты заслужил. А теперь…
И он принялся снимать со стен портреты.
Сумасшедший Кристобаль, честолюбец Мигель, благородный Диего…
– …Дульсинея мертва. А если нет Дульсинеи – к чему все это? К чему все? Грязь ради грязи, блевотина ради блевотины? Поищите другого дурака, господа хорошие, и пусть он, этот дурак, отправляется со щенячьей радостью в свой фарс-вояж. Я, Алонсо Кихано, не сумасшедший. В здравом уме и твердой памяти… Я остаюсь дома, господа!
Подражатель Алонсо-второй, и здравомыслящий Алонсо-третий, и революционер Селестин, для того, чтобы снять его портрет, понадобится очень большая стремянка…
– …Дон-Кихота больше нет, Дон-Кихот – картинка в старом учебнике… Боже, как я теперь рад, что у меня нет сына. Это правильно, это справедливо…
Грохнулся набок стол. Обламывая ногти, Алонсо сорвал с обратной стороны столешницы портрет Федерико-Отступника.
– Что бы я сказал своему сыну? Что его отец был жалкий дуралей? Что за ним стоят поколения предков-неудачников? Не-ет… Меня убедили. Меня долго и разнообразно убеждали, и вот уже я…
Он скособочился от резкой боли, но болело, как ни странно, вовсе не сердце. Боль была в позвоночнике – когда-то он видел, как ломают хребет огромной рыбине. Щуке…
Теперь он будет ползать, как полупарализованная собачонка, волоча за собой тяжелые задние лапы.
Он сполз на пол. Жестом остановил Санчо, кинувшегося к нему на помощь; Альдонса не двинулась с места, хотя лицо у нее было…
Лучше не смотреть.
Все правильно.
Дон-Кихот с перебитым позвоночником; Дон-Кихот, перерубленный лопатой червяк…
Скрипнула дверь. Алонсо осекся; на пороге стояла бледная, не похожая на себя Фелиса.
Молчание. Как? Как она посмела вернуться сюда?! Негоже стоять перед служанкой на коленях; удерживая стон, Алонсо поднялся…
Девчонка перевела дыхание:
– Сеньор… Алонсо. Я пришла, чтобы сказать… я сейчас уйду. Дело в том, что Панчита только что… отчим ее опять избил… и Панчита только что… повесилась.
* * *
Занимается рассвет. Утро двадцать восьмого июля – священный для Кихано день.
Панчиту не вернуть. Светловолосую веснушчатую девчонку двенадцати лет, с костлявыми плечами, обветрившимися губами и неуверенной испуганной улыбкой. Ребенка, успевшего познать голод, побои, немножко ласки от тети Альдонсы, горячую любовь к самодельной кукле – и последние минуты в захлестнувшейся неумелой петле…
Где же ты был, Дон-Кихот?!
– Сеньор и господин мой, – сдавленным шепотом сказал Санчо. – Ну же… поедем. Утро, я слышу, как призывно ревет в конюшне мой Серый… Поедем! Берите копье, надевайте латы… все готово. В путь… Мы отправимся по холодку, потом встанет солнце… И вы увидите – еще до вечера мы успеем кого-нибудь спасти. Мы спасем! Мы всех спасем! Мы больше никому не дадим погибнуть! Поедемте, мой Дон-Кихот… Давайте, одевайтесь… Ну!!